Main menu
0:00
0:00

I
Расхожее понятие, что «наверху» сидят одни дураки, всегда вызывало у меня определенные сомнения. Так, например, вся наша литература, в особенности классическая, прежде чем дойти до читателя, проходила тщательнейший и строгий отбор, который «дурацким» никак не назовешь.
В школе, на уроках литературы, в обязательном порядке заучивали наизусть небезызвестную статью «Памяти Герцена», причем со слов: «...узок был круг этих революционеров, страшно далеки были они от народа...» и далее, до «пробудившегося» Герцена.
Данная схема — декабристы — Герцен в Лондоне — народовольцы, вояжирующие по цивилизованной Европе, — и, наконец, пролетариат — характеризовала революционное движение в России (правда, довольно условно, ибо начать можно было с варяжской дружины, захватившей власть в Новгороде, или с Разина и Пугачева). Но схема сложилась и была наложена потом на всю историю России. Все, что оказалось за рамками этой схемы (кстати, очень верно характеризующей «западное», «народно-демократическое» течение русской мысли) подвергалось уничтожению, замалчиванию, осуждению. Вся русская общественно-историческая и философско-религиозная мысль, не вписывающаяся в пресловутую схему, оказалась под запретом, и имена философов и историков упоминались лишь в качестве апологетов «кровавого» царизма или антисоветчиков.
В узаконенной свыше схеме не нашлось места многим литераторам, творчество иных сознательно впихивалось в узкие рамки, причем безжалостно обрезались целые периоды жизни, вычеркивались удивительные страницы из гениальных творений, извращались факты жизни и творчества. В недавнем академическом изложении Пушкин, Достоевский, Толстой и другие рисовались едва ли не беспощадными борцами против мифической «деспотии», а их биографии прямо-таки просились в блистательную серию «Пламенные революционеры».
Именно поэтому с Николаем Семеновичем Лесковым было сложно. Налицо был явный реакционер и шовинист, заклеймивший и обличивший не проклятый царизм, а как раз то самое революционное движение. Поэтому Лескова издавали не часто, да и то только избранные произведения, снабжая их тяжеловесными комментариями о «заблуждениях» писателя и поясняя, что художественный гений все-таки взял верх над ограниченностью классового сознания, и Лесков обличил-таки проклятый царизм. Последнее, «царское» издание произведений Лескова насчитывало 36 тонких книжек и вышло в 1902–1903 г. Следующее — «советское» — в 1956–1958 г. насчитывало 11 томов. Затем последовали еще два стандартных шеститомника, и нынешнее — двенадцатитомное, причем совсем забытой оказалась публицистика писателя. Издание 1956 года — красный одиннадцатитомник — я приобрел у букиниста в Баку, куда приезжал из небольшого гарнизона, где тогда служил. В комнате офицерского общежития у меня были сооружены книжные полки, на самую верхнюю из них я и водрузил Николая Семеновича. Выше, под самым потолком, висел портрет только что выбранного Генерального секретаря Горбачева, вырезанный из немецкого журнала. Как раз в это время в очередную проверку командир дивизии заинтересовался бытом молодых офицеров и, прихватив своих подручных, вломился рано поутру в еще сонные комнаты.
Офицерское общежитие, сносно смотревшееся снаружи, представляло довольно печальное зрелище изнутри. В комнатах, рассчитанных на двух-трех человек, жило по пять-шесть, кругом — грязь, убожество. Комдив, конечно, был возмущен такими безобразиями, топал ногами и убийственно хлопал дверями. Жилище, которое я делил с начальником разведки дивизиона, было не только сносным, но и на общем фоне почти аристократическим. На одной стене у нас висел ковер, другая стена была целиком заклеена фотографиями китайских танков и израильских истребителей. Ну и конечно, книжные полки, которые смотрелись почти немыслимо. Ворвавшись, комдив оцепенел от такого разительного несоответствия и, упершись взглядом в красные тома, сочувственно и несколько растерянно произнес: «Ленин? — с теплотой в голосе добавил: Молодцы, ребята...» — и вышел вон, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Ленин действительно часто использовал имена русских писателей и их произведения для характеристики тех или иных исторических событий или фактов современной ему действительности. Правда, несколько статей полностью посвящены Л.Н. Толстому. В списке «произведений художественной литературы, упоминавшихся в произведениях В.И. Ленина» перечислено довольно большое количество фамилий, это — Пушкин, Лермонтов, Жуковский, Белинский, Аверченко, Боборыкин, Вересаев, Вяземский, Герцен, Гоголь, Гончаров, Грибоедов, Григорович, Державин, Давыдов, Добролюбов, Дружинин, Короленко, Крылов, Карамзин, Мамин-Сибиряк, Надсон, Некрасов, Островский, Писемский, Писарев, Одоевский, Огарев, Помяловский, В.Л. Пушкин, Рылеев, Решетников, Ф. Соллогуб, Сухово-Кобылин, А.К. Толстой, Тургенев, Успенский, Фонвизин, Хемницер, Чернышевский, Чехов, Энгельгардт...
Почти вся литература. Даже Ф.И. Тютчев не обойден вниманием — особенно его трактат «Россия и революция». Салтыков-Щедрин, Чернышевский упоминаются в произведениях Ленина более 400 раз! Достоевский тоже помянут — правда, в том смысле, что Горький опубликовал статью (молодец!) против инсценировки «Бесов» в Московском художественном театре — это дело было в 1913 году — так что Горький тогда уже все понимал. А вот Лесков не упомянут ни разу.
А впрочем, что можно взять у Лескова?
Бонч-Бруевич, вспоминая о своих беседах с Лениным, рассказал характерный эпизод 1918 года, во время прогулки по Кремлю: «Остановившись возле Успенского собора, рядом с памятником Александру II, разговорились о Толстом (!). Ильич сказал:
— Вот тут бы и поставить ему памятник [Толстому. — Д.М.]. Вот этого — снести, — показал он на порфироносную фигуру Александра II, — все это преобразить — он окинул всё, что вокруг памятника (в т. ч. и кремлевские соборы), — и сюда — Толстого, обличающего богатство, церковь, громящего царей, собственников, роскошь».
Крупская в своей статье «Наши классики как оружие изучения действительности» отметила: «Ильич писал, что нужен социалистический переворот, чтобы Толстой, его острая критика царского строя, классовых отношений, суда, школы попала в руки широчайших масс».
В этом деле Лескова невозможно было взять даже в попутчики. Он не «бичевал» царизм, «темноту, отсталость и забитость» крестьянства, не выявлял «рабской сущности» русского человека.
Наоборот, скорее воспевал и возвеличивал лучшие черты русского характера, чего стоит его праведники — архиерей Туберозов или Флягин, Несмертельный Голован или Николай Фермор, и несть им числа, и они — лучшие представители огромной России, ее духовная опора... Где же тут иллюстрация «вековой рабской забитости» народа? Да что там праведники — вспомним хотя бы «презренного раба» — как он сам себя называет — Сидора Трофимыча, бывшего крепостного — из романа «На ножах». Он приходит читать псалтырь [заметим, читает наизусть. — Д.М.] над гробом своего бывшего барина, погибшего накануне.
История взаимоотношений «раба» и барина, рассказанная Лесковым с присущей ему глубиной и достоверностью, — очень показательна не только в художественном смысле, но и как своеобразный документ эпохи. Отношения Сидора Трофимыча и Бодростина в своем роде уникальны, но раскрывают нам совершенно иную сторону «рабского прошлого» крепостной России. «Презренный раб» — в давнем конфликте с хозяином. Он отвергает и деньги, и вольную, и жалованную землю. Ибо за все свои труды на барина, которого воспитывал с детства, требует моральной награды, желает нравственного удовлетворения.
«Ишь ты, подлое твое дворянское отродье, — говорил Бодростину Сидор, — откупиться от меня хочешь, чтобы благодарным не быть...»
И верный раб, а не «наемщик» (!), на слова барина: «Когда же ты, старый шакал, издохнешь?» — отвечал: «Тебя переживу и издохну!» — и объяснял слушателям: «А что же я ему, спущать, что ли, стану? Ни в жизнь никогда не спускал, — и старик, погрозив пальцем мертвецу, добавил: — И теперь не надейся — я верный раб, и верен пребуду, и теперь тебе не спущу: говорил я тебе "переживу", и пережил, и теперь предстанем перед судиею и посудимся».
Яркий художественный рассказ завершается поистине знаменательной концовкой. Когда-то, еще в далеком прошлом, когда Бодростин служил офицером, он занимал деньги у своего «дядьки» — Сидора — причем последний брал расписки. И, когда настала пора прощаться с бывшим хозяином, Сидор Трофимыч подходит к гробу с этими самыми расписками и кладет их в изголовье покойника: «Не раз за него в полку хоть самые малые деньги, а платил. Теперь ему это в головы положу...» В ответ на насмешки окружающих Сидор гордо произносит: «Ага! Вы смеетесь... на то вы и наемники, чтобы смеяться, я не смеюсь, я раб, я его пережил, и я ему эти расписки в гроб положу!» И Сидор жестоко раскуражился своими привилегиями рабства.
Необходимо было «бичевать» и «обличать».
Более того, действительность оказалась во многом хуже прошлого. Поэтому прошлое необходимо извратить. Лесков не был «лакировщиком» — он писал правду, порой жестокую и горькую, — но именно эта правда, правда о русском человеке, о России, была не нужна в «светлом» будущем.
Ну как же нам в «светлом» настоящем (светлом только оттого, что чрезвычайно затемнено прошлое) прочесть в том же романе рассуждения генерала, выслужившегося из простых солдат, о работах Гверчино и художников его школы, или вспомним о рассуждениях по поводу церковной живописи рассказчика в «Запечатленном ангеле». А вот, например, каково было содержание майора Форова в «царских застенках», куда сердобольные граждане принесли страдальцу «обильное приношения булками, пирогами с горохом, вареной рыбой, а одна купчиха — вдова, ведшая тридцатилетнюю войну (!) с полицией, даже послала Форову красный медный чайник, фунт чаю, пуховик, две подушки в темных ситцевых наволочках» и еще много-много другого...
И уж если прибегал Лесков к беспощадной сатире, то острие ее было направлено, как правило, против так называемых «революционеров». Так, все революционное движение, по его словам, делилось на молодое и старое. Причем различие между ними состояло в том, что «молодежь» считала, что Россию надо сначала ограбить, потом уничтожить, а «старики» — сначала уничтожить, потом ограбить.
Некто Никита Благосветов в одной из «передовых» либеральных газет сетовал на то, что такие писатели, как Лесков, еще публикуются и это не может не возмущать. Остается успокоить Благосветова — его духовные наследники не оказались равнодушными к «возмутительным» сочинениям русского писателя и изъяли их из текущей литературы, и «мир Лескова» был относительно надежно упрятан либо соответствующим образом прокомментирован. Даже в туристических справочниках и специальных схемах, посвященных литературному Ленинграду, имя Лескова не упоминается, как будто с Петербургом не была связана большая часть жизни Лескова. Кстати, когда в годы Великой Отечественной войны понадобилось вспомнить о патриотизме, возродить в людях национальную гордость, — массовыми тиражами были изданы «Железная воля», «Левша» и некоторые другие рассказы. А вот «Запечатленный ангел» — дважды в период с 1917 по 1956 годы, «Соборяне» — единожды, роман «На ножах» — ни разу за годы Советской власти. О старой России, изображенной Лесковым, необходимо было забыть. Но прежде всего необходимо было забыть самого Лескова, отчасти трансформировать его в представителя «критического реализма».
Так, Горячкина, применяя «идеологический» подход, пишет: «Образы буржуазии, нарисованные в рассказах "Чертогон", "Грабеж", "Отборное зерно" и др., имеют много общего с подобными же образами Салтыкова-Щедрина, Некрасова, Мамина-Сибиряка. Но основное внимание Лесков уделил моральному облику буржуа, оставив в стороне его политическую деятельность».
Попробуем же рассмотреть «образы буржуазии», их «моральный облик», так беспощадно разоблачаемый, с точки зрения исследователя, Лесковым, в частности в его рассказе «Грабеж».

II
Попытаемся сделать небольшой сравнительный анализ рассказа Лескова «Грабеж» и рассказа Е. Замятина «Часы». Написаны они в разное время — появились в печати с разницей примерно в 50 лет. Интересно, что оба рассказа имеют в своей основе, несмотря на различные ответвления сюжетной линии, один и тот же почти комической случай — герои Лескова и Замятина имеют золотые часы, обоим героям кажется, что на них совершено нападение с целью завладения их часами, но герои с честью выходят из положения и возвращают свое имущество назад. Но на самом деле — грабят своих незадачливых встречных. Этот незамысловатый сюжет, который лежит в основе двух повествований, не сводится, однако, к некоему анекдоту или смешной истории, уровень художественной правды приводит нас к довольно широким духовно-нравственным обобщениям.
Как разворачивается сюжетная линия у Лескова? Как во многих его произведениях, повествование идет от первого лица, сам главный герой, орловский купец, рассказывает о происшествии, с ним приключившемся.
Лесков — писатель емкий.
Сюжетная линия у него имеет много ответвлений, но все они, несомненно, подчинены главной, связывающей идее. Так произошло и в этом рассказе.
Герой-рассказчик подробно описывает свое отрочество — семью, домашние порядки, быт старого Орла. И вдруг приезжает дядя с другом — купцом. Причем отметим цель поездки: купцы приехали из Ельца в Орел подыскать себе нового дьякона, так как елецкий сорвал голос, когда «служил по случаю освобождения галлов».
И вот купцы едут в Орел с целью взять в гостинице «три номера насквозь», прослушать голоса двух лучших орловских дьяконов и лучшего из них переманить к себе в Елец. Несмотря на увещевание сестры, матери героя, дядя берет с собой племянника в провожатые и по дороге, покупает ему в подарок часы. Далее следует изумительная по выразительности сцена «слушания», и выходит анекдотичный случай: под кроватью оказались еще два орловских купца — родственники хозяина гостиницы, которые, по его словам, «леригии привержены и желамши слушать».
Выходит сцена, и дядя с племянником скрываются, но по дороге домой — как им кажется — подвергаются нападению «подлета», причем рассказчик успевает-таки выхватить свои часы. Вернувшись домой, он вдруг обнаруживает свои часы на месте — и «тут я треснул себя со всей силы ладонью в лоб и уже не заплакал, а завыл: Господи, кого же я ограбил?!»
Нравственные мучения героя неописуемы, происшедшее является огромным горем, позором для домашних, и он в отчаянии восклицает: «Пойду на чердак и повешусь! Больше мне ничего не остается...»
На этом необходимо прерваться и перенестись в послереволюционный Петроград в то время, когда, по словам автора, «эпоха была романтическая, — тем не менее, в морозной пустыне петербургских улиц всю ночь щелкали выстрелы, а веселые бандиты (как ранее — подлеты) отпускали домой прохожих в одном воротничке и галстуке». Главный герой — Семен Зайцер — «был великий человек: он заведовал заготовкой дров для замерзающего Петербурга». Он, в прошлом «портновский подмастерье в г. Пинске, сидит теперь в собственном служебном кабинете, в его распоряжении секретарша Верочка, у него в жилете лежат золотые часы» (вспомним для сравнения, что герой Лескова из купеческого рода, представители которого «отчаянного состояния не имели, …но слыли за людей честных»).
Думая о сегодняшнем дне, о рыночных отношениях и капитализме, невольно вспоминая Зайцера, понимаешь, кто станет капиталистом в обновленной России и что с нею станет от этого. Заметим факт приобретения часов героями Лескова и Замятина — племяннику дядя покупает часы в подарок, на память, а Зайцер выгодно меняет «всего за один воз дров» (казенных, заметим). Сюжетный поворот у Замятина несколько иной — здесь замешана любовь. Собственно, «высокие чувства души» к своей секретарше Верочке Зайцер выражает тем, что кладет часы поверх бумаг и постоянно, демонстративно щелкает крышкой, стараясь привлечь внимание Верочки прежде всего к своей состоятельности, что в те голодные годы было фактором немаловажным.
Вспомним, какую радость доставили часы герою Лескова, — мать даже собирается заказать монашке вышить для часов бисером особую подушечку, чтобы не раздавить стекло, а пока часы висят над кроватью и ими постоянно любуется счастливый отрок...
Тут скажем несколько слов о пресловутом «мещанстве» и «вещизме», столь гневно и презрительно осуждаемом нашей прессой в недалеком прошлом. Заглянув в любой художественный музей, мы всегда отыщем там обычные предметы минувшего быта, ставшие нынче произведениями искусства, — будь то столовые приборы, посуда, письменные принадлежности, мебель и т. д. Вещь была не просто предметом потребления, не просто использовалась для каких-то целей и приносила пользу — она была частью окружающего мира для человека, который ею владел, частью личного, индивидуального. Наше сегодняшнее духовное обнищание сопровождалось резким разрушением, опрощением быта, материализацией его. Для подобного сознания необходимо примитивное, скотское бытие — и соответствующие предметы окружения, потерявшие всякую эстетическую ценность. И что в будущем выставить в музее, характеризующем наше время? Пятиэтажную панельную коробку или пластмассовую табуретку? Вот и часы для Зайцера — вещь, обладающая прежде всего свойствами потребительскими, вещь отчужденная, и владеет ею он бездушно, безрадостно.
Далее у Зайцера любовная интрига достигает апогея. Борющиеся за обладание Верочкой Зайцер и его серьезный соперник, секретарь партячейки тов. Кубас, сшибаются, как петухи, на вечернем заседании «по поводу начала весенней кампании по заготовке дров».
И — по сравнению с орловскими и елецкими купцами — какая духовная нищета! Там из Ельца (не ведавшего цивилизации) едут два купца не по торговой, а по духовной надобности, — и как тут не сравнить их «беседы» и «споры» с заседанием по поводу «заготовки дров», где доклад Зайцера был осыпан его соперником «двенадцатидюймовыми» цитатами из Ленина (как тут не вспомнить Петра Мироныча, наизусть читавшего псалмы).
Зайцер в споре с Кубасом одерживает блистательную победу — провожает Верочку домой, — и едва ли не в аналогичной ситуации, приключившейся с орловским купцом, отбирает часы у мнимого грабителя. Верочка восхищена мужеством своего начальника, но объяснение в любви отложено до утра... Однако утром — о ужас! — Зайцер обнаружил, что его собственные часы лежат в ящике рабочего стола!
— Так я же ограбил его, негодяя, — в отчаянии закричал Зайцер. — Тот подлый бандит имел свои часы, вы поняли, да?
И ограбленный бедняга еще и виноват! Уж в этот самый момент — не сомневайтесь — товарищ Зайцер прикончил бы его (если был бы с ним револьвер, то уж не упустил бы случая и на вечерней прогулке).
И какое тут раскаяние! Какое тут нравственное переживание!
Верочка не достанется Зайцеру: он будет осмеян в стенной печати и выйдет навсегда «из сердца Верочки, из своего учреждения, из этого рассказа». Но — останется в жизни. Сядет в другое кресло. Его будут окружать другие Верочки, Кубасы, и добавится кое-что повесомее золотых часов. Кстати, в минуту особенного отчаяния «Зайцер яростно надавил рукой... в часах что-то хрустнуло, — они замолчали». Это были злополучные краденые часы. Свои Зайцер аккуратно положил в карман. Духовная, нравственная нищета героев Замятина в сравнении с героями Лескова неоспорима. Кстати, у Лескова произведение развертывается и дальше — это и объяснение по случаю «кражи» с полицмейстером, болезнь матери героя, его знакомство с молодой девушкой, женитьба и венчающие забавную историю слова: «Благословен, еси, Господи...» Эта фраза как нельзя более уместна в финале «легковесного» повествования, которое вырастает до широкого художественного обобщения, несет огромный духовно-нравственный заряд, и не потому, что автор ставил перед собой некую задачу; нет, дело, здесь в правде художественной, изобразительной, которая бывает выше правды житейской, которая приближает нас к высокой истине, ибо идет из самых глубин человеческой души, там находя объяснение многим делам и поступкам. И в этом незамысловатом сюжете, выросшем в блестящий рассказ, Лесков остался верен своему главному принципу: «...давать читателю положительные типы русских людей».
Отвлекаясь, вспомним, что в основе «Запечатленного ангела», точнее его финальной сцены, лежал имевший место случай, когда мастеровые бегали по цепям строящегося моста на другой берег за водкой. Напиши Лесков в рассказе «Грабеж» тот же случай, в том духе, что купцы перепились после удачной торговли (да еще надули кого-нибудь, желательно инородца) и по пьянке подрались, да и отняли часы у дьякона, а потом откупились взятками у продажного полицмейстера — быть бы Лескову в перечне писателей, «коим предположительно поставить монументы», согласно постановлению Совнаркома от 30.07.1918 г., в самых первых рядах. А так — вообще не попал в список.
Отметив, что художественная правда выше правды житейской, уточним, что художественная правда обладает большой обобщающей силой и поэтому более приближается к истине, к истории и намного выше правды отдельных жизненных фактов, может быть действительно имевших место, но которые, в своем естественном противоречии, не могут дать объективной картины действительности, не приближают нас к пониманию движения человеческой души. Именно поэтому художественная правда вечна, и произведения Лескова находят особенно глубокий отклик у читателя именно в сегодняшние дни, когда решается судьба России и ее народа. Но вернемся к Замятину. Он в своем рассказе не оставляет читателю никакой надежды. В его концовке — безысходность. Но почему же?
Вспомним гоголевского поручика Пирогова, который после учиненной над ним экзекуции хотел писать Государю (!), но потом «съел два слоеных пирожка, прошелся по Невскому, проветрился и, попав на бал, так отличился в мазурке, что удивил не только дам, но и кавалеров». У Гоголя духовная нищета Пирогова — это нищета отдельной личности. У Замятина за характерами отдельных личностей — духовное обнищание всего общества и его деградация, что особенно ярко проявляется в сравнении с Лесковым.
Трагедия в том, что Пироговы, Зайцеры стали преобладающим типом массового характера. Зайцеры, Кубасы, Верочки — это все, что осталось от России. Соответствующими художественными приемами Замятин подводит нас к этой мысли: это даже не насмешка, как порой у Лескова, — просто скудные краски их скудной жизни: пустые речи на идиотских собраниях, цитаты Ленина, стенгазеты, серебряный пояс тов. Кубаса.
Речи Зайцера, как, впрочем, и все его внутренние душевные переживания, пошлы и смешны — они сумбурны и бессвязны, Верочка откровенно глупа, а товарищ Кубас вообще только «клюет глазами» и цитирует Ленина.
И это происходит оттого, что Замятин опять-таки следует правде художественной, изображая, он отображает тенденцию духовно-нравственного обнищания России и русского характера, заложенного в те годы и так ярко проявлявшуюся уже в наши дни. И тенденция эта особенно заметна в сравнении с повествованием Лескова.
Воистину прав был некто, сказав, что русский человек дореволюционной эпохи отличается от нынешнего, как золотой царский червонец от десятирублевой бумажки.

1990

Print Friendly, PDF & Email