Main menu

 

Беда не в дураках и не в дорогах.

Дмитрий Мизгулин

Без карамзинской шуточки сегодня, кажется, не обходится ни один уважающий себя автор. Полвека назад было иначе: за такую шуточку могли и на ковёр вызвать, ибо ковёр был олицетворением дороги в светлое будущее, а если иные дураки этого не понимали, то пеняли на себя.

Теперь всё можно, так что дураки по дорогам бодро пошли в ход. Однако в мизгулинском варианте что-то останавливает вас, скребёт, что ли… ну, конечно: дважды повторенное отрицание «НЕ».

Да и с чего бы ему утверждаться? Какие «дороги» светили ему, родившемуся на краю Северного океана, в Мурманске, откуда если и звали пути, то водные? Да он и учился опять же на краю океана, только другого, – если считать частью океана Финский залив, а то и Маркизову лужу, и помнить, что Питер ознаменовал когда-то выход России к океану, не меньше.

Так что уместнее лирическому герою шлёпать по этим трассам плицами пароходными, чем пылить подмётками пешеходными; стартовый пункт тут – не станция с коновязью, а причал, от которого зовёт вдаль «реки крылатая стремнина». Дорогу, завещанную нам знаменитым русским путешественником, у Мизгулина покрывает «слякотная грязь», что до некоторой степени понятно в контексте Ханты-Мансийской округи, где поэт обрел поле деятельности и откуда разнеслась по России его литературная известность: по тайге не побегаешь, приходится брести.

Да и зачем?..

«Зачем, куда бредём из века в век, то дураков кляня, то бездорожье?»

С дураками у Мизгулина не легче, вернее не проще, чем с дорогами: разум на Руси либо спит, либо испуган, и это навсегда. А если куда-то тянет этот рак, то не туда, куда лебедь (душа) и щука (воля). Так что доверять надо не разуму, а душе. И это простро, как просты матюги избирателей, дерущихся у пивного павильона в праздник выборов, или глубокомысленности олигарха и вождя, хлещущих водку и режущих правду-матку: в этой беседе каждый сам себе дурак.

Интереснее и сложнее амплуа дурака в глубинах народного сознания, откуда и извлекает Мизгулин следующий замечательный сюжет:

Взовьются зоркие метели

В рождественской ночи,

И обезумевший Емеля

Промчится на печи:

 – Ужо мне попадетесь, суки! –

А сук и след простыл...

Совсем не то, видать, у щуки

Сердешный попросил.

Вот было бы просто, если б суки оставались на месте… как, видимо, и печь.

Интересно, что Мизгулин вовсе не пересказывает нам сказку с мыслью научить (или отучить) жить по щучьему веленью; сказка лишь поблёскивает в контексте стиха, и это уже рука мастера: выросший в мареве легенд и лозунгов лирический герой остаётся в этом мареве навсегда, но вспоминает без всякого благоговенья, а так, что не сразу сообразишь, как… Впрочем, сообразишь, если вырос в том же тумане:

«Хватало и зрелищ, и хлеба, и счастие – полной рекой. Всё было прекрасно – до неба уже доставали рукой…»

Узнали вопль древнеримской толпы? А что этот вопль переброшен в одну, отдельно взятую штурмовавшую небо страну, – уловили?

Вот салют ещё одному герою, пробуждающемуся в нашей памяти:

«Куда бы жизнь нас дальше ни вела, доказываем те же теоремы – кого-то ждут великие дела, а остальных – великие проблемы…»

Сен-Симону такие проблемы не снились?

Сейчас будет ещё один подхват:

«Ну, чем не угодил нам отчий дом? Но вновь простые истины отринув, до основанья рушим. А потом – закончим жизнь в дымящихся руинах».

А затем?.. Ещё один пробуждающий память мотив: «Песня о Встречном»:

«Мы снова счастливыми стали, а жизнь и светла, и легка, и манит нас в светлые дали призывное пенье гудка».

Нас? В светлые дали? И горючего хватит? И дорога видна?

Капля тонкого яда добавлена в двигатель: гудит призывно и тревожно «Тойоты» пламенный мотор.

И ведь не просто гудит эта нынешняя «Тойота», а царапает слух и душу – вроде бы незаметно, но неотступно, и так, словно за каждым громким «да» таится упрямое «нет».

Это «нет» незаметно кровавит душу:

Можно жизни радоваться. Можно.

Нефть и водка – полною рекой...

Только зазвенит душа тревожно

Неизбывной русскою тоской.

Онемеют небеса и реки,

Опадёт осенняя листва,

О последнем русском человеке

Повторяя скорбные слова.

И никто не будет больше слушать,

Как порой прекрасной, золотой

Выходила на берег Катюша,

На высокий берег на крутой.

Исаковскому такое тоже бы не привиделось… В ожидании развязки окрашиваются свинцовыми обертонами традиционные светлые мотивы. Надо радоваться весне? В принципе – надо: яблони, груши… Да вот только согреется ли заиндевевшая душа после долгого полярного сна? Или, не очнувшись, проспит весну?

Может, летом отогреется?

«Только после весёлого лета неизбежно придёт непогодь».

В лирическом пейзаже Мизгулина естественна именно непогодь. Стих звенит на студёном ветру. На причале – мороза стальная печать. Ветер, мрак, слёзы. Тьма заснеженных полей. Промёрзшие клочья небес. Воды, скованные чёрными льдами. «Какая там оттепель!» – думает дитя исторической «Оттепели»:

«Уже скорее бы зима. А то – ни то ни сё. Развеется ночная мгла, снег выпадет – и всё. И всё – как будто в первый раз. И всё – как чистый лист. Светлеет облаков окрас, чуть слышен гомон птиц, погаснет поздняя звезда, растает лунный след, и полетит душа туда, куда дороги нет».

Всё это вполне укладывается в таёжно-бездорожный пейзаж, из которого закалённый стих не ищет выхода. Но потаённое «нет» звучит и из-под этого вечного пейзажа, в котором легче прожить на русское «авось» или пересидеть на печи с Емелей. Да вы вслушайтесь:

Избы. Церковь без креста.

Ожиданье зимней стужи,

Голь да удаль. Нищета,

Всё как прежде – даже хуже.

Почему хуже?! У вечности разве бывает лучше или хуже?

А если бывает? Не звучит ли в этом «хуже» потаённое «лучше», в которое душа отважилась было поверить, да не обманулась ли?

Тут уж мизгулинскую лирику я склонен вывести не из северных широт и океанических долгот, а из координат доставшейся ему эпохи. То есть из судьбы его поколения. Как-никак, а стукнуло этим детям позднего социализма уже лет по пятьдесят – самое время обернуться.

Он родился в исторический момент, когда диктатора-генералиссимуса решились наконец вынести ногами вперёд из мавзолея и предать земле. Тоталитарная эпоха кончилась, наступила очередная «Оттепель» (вторая, как подсчитали историки). Пришло время «шестидесятников».

Это время кончилось с разгромом Пражской Весны, но по малости лет дети второй «Оттепели» (Весны) этого конца не заметили, как не заметили, наверное, и самой «Оттепели». К размышлениям о ней они подоспели уже в 70-е годы, когда ослабевший режим предоставил им возможность то ли салютовать столетию Ильича, то ли рассказывать про него анекдоты. Десять лет качалась страна, выбирая дорогу, но наступили «лихие 90-е», и именно к их началу, то есть к краху одряхлевшей системы, поспело мизгулинское поколение, перед которым умники Перестройки распахнули новые неслыханные пути.

Мизгулину довелось пережить и описать этот перелом. Он, можно сказать, на нём вырос как поэт и гражданин.

«Перестройка. Перековка. Как бы переподготовка к лучшей жизни или на... Думали, что передышка, а на самом деле – крышка, амба. Кончилась страна».

Кончилась. Нет той страны, что была. Есть иная. Какая? Говорим одно, думаем другое, а больше помалкиваем. Слушаем речи мудрых вождей, свист набежавших колдунов, дебаты столичных дебилов, советы слепых поводырей, предсказания глухонемых пророков…

А мы что?

А «нам на это наплевать. Выпьем водки – и в кровать. Будем спать. И видеть сны о Величии страны…»

Комментировать эту публицистику? Я не испытываю желания. Потому что в этом духе пишут сейчас все публицисты так называемого «правого » лагеря. Имеют право. И резоны имеют. И яркие тексты выдают. И в поэтической публицистике Мизгулина есть сильные строки, подкупающие откровенностью, поражающие эмоциональной точностью.

Приведу пример.

«Весь век в лакейской у Европы, понуря голову, стоим. Но нынче, видно, и в холопы навряд ли с ходу угодим. Там пошустрей народец, южный, порасторопней, понаглей. А нам заказан труд натужный во тьме заснеженных полей.

Опять не взяли. Слава Богу! Давай, голубчик, запрягай, и вновь проверенной дорогой спеши обратно в русский рай, где душу продувает ветер, где мрак и слезы без конца, в дом, где молитву шепчут дети за возвращение отца».

Рискну сказать, что в первых двух четверостишиях подкупает откровенность, но стихи небезупречны (слово «заказан» невнятно: то ли труд «запретен», то ли «заповедан»). А вот молитва детей – взлёт поэтической силы: здесь чувствуется и общий порыв (извините и мне невнятное слово, «порыв» – это ещё и место, где рвётся). Вечно пропадающее отцы – это откровение поэзии. И откровение нашей истории.

Так я о той стране, что возникает у Мизгулина на месте рухнувшей сверхдержавы. Разве такое мыслилось при повороте к свободе, к рынку, к удаче предпринимательства? Что в итоге? Элитные дома. Колышки для будущих дворцов-коттеджей на святых землях. Иномарки торгашей. Сигары, коньяки, запах успеха. Мизгулин метит без промаха в эти приметы торгашеского века.

Тогда я спрашиваю: а что тогда занесло его учиться в Финансовоэкономический институт?

Отвечаю: драма личного выбора, которая даёт поэзии неизмеримо больше, чем поворот «всё вдруг», хорошо известный мореходам и вождям масс. Занесло, видать, общим поветрием, когда новое поколение ринулось вкладывать силы в новые возможности.

Пока послевоенные сироты сводили счёты с Державой, от её призывов прячась в сторожа и дворники и пиная власть из бойлерных, – их меньшие братья, которым ранее предлагалось стать космонавтами, теперь переквалифицировались в финансисты.

И мнилось, что это новое поколение вытянет страну из полураспада, обновит её облик и войдёт в новый век под знамёнами частной собственности, буржуазной добропорядочности и логики конкурентного успеха (падающего толкни).

Но что-то не получается. Не выдерживает наш человек этой безжалостной установки. Откуда я это знаю? Да из Мизгулина. Не вытанцовываются у поколения «вкладчиков» эти танцы. Ожидание расплаты мешает.

Хотя Мизгулин осторожен в предсказаниях. Врезал мифическим мудрым вождям, а в другом месте заметил, что миром правит не «мифическая власть», а хаос. Может, это и полегче. По-человечески.

А выход из хаоса – возможен? Непонятно. Ибо быль и небыль неразличимы.

Может, Господь-Бог поможет? В стране обезглавленных церквей всё может быть. Бог нам участь определил – Бог и выручит. Он нас не оставит. Надо верить – душа и отогреется. Надо выучить молитвы – небыль станет былью. Надо чтить обряд – смысл откроется. Господь терпелив.

Вообще-то главный, всеразрешающий образ поэзии Мизгулина – душа. Но и для Бога место сбережено в хаосе:

И пусть кружат во мгле миры и меры,

В кромешном мраке исчезает путь,

Держись поближе православной веры,

А там Господь подхватит как-нибудь…

А если не подхватит? А если в самом человечестве, независимо от Бога, таится обречённость? В силу естественных причин. В силу природной дикости, звериной сущности. Или если – ещё хуже – эта природная сущность подменяется не поймёшь чем. Природа до поры до времени молчит – «равнодушная природа». Но уже подустала она, природа, от людей, населяющих мир. Что будет дальше?

«Может, в эту последнюю осень хочет мирно планета пожить, человечество – если не сбросить, то хотя б на обочину смыть».

Перспектива, вполне укладывающаяся в естественно-научные прогнозы безбожного века. Видать, советская власть не просто отменила в школах Закон Божий, но дала вместо него ученикам такой заряд общегуманистического законознания, который вполне обходится без Благодати.

Мизгулин в этих леденящих эмпиреях не удерживается, он возвращается к Божьему Лику. К родному месту на этой планете. То есть к России, по которой болит душа.

Душа – вмещающая и молитву, и обряд, и память, и ожидание расплаты за беспамятство, и грехи, и каянья…

Кто виноват?

Ну, мы видели: охмурители, набегающие то с парада, то с заднего хода.

Да ведь они и сбегают первыми – эти «суки», как сказал бы печеход Емеля, эти «крысы», как сказал бы мореход.

Мореход сказал:

«Давно сбежали крысы, а мы ещё плывём».

Кто «мы»? – вот вопрос. Без сук, без крыс, без незваных поводырей – не мы ли сидим на печи и ждём щучьего веленья, не мы ли плывём с мозгами, набитыми привозной трухой?

«Мы обрели космическую славу, узрели Марс. слетали на Луну. Но начисто забыли про державу, осиротели, потеряв страну…

У нас в мозгах – то карнавал, то – саммит, не ведаем – где друг, где лютый враг... Пусть виноват весь мир. Но мы-то сами, но мы-то с вами – люди или как?»

Карнавалы и саммиты оставим господам, у которых в зубах сигары и в мозгах коньяк, но мы-то с вами, мы, люди – чего стоим, чего достойны?

Вот тут-то и подстерегает лирического героя самый проклятый русский вопрос: о блаженном нашем предательстве.

Ни у кого в новой русской поэзии я не ощущал такой остроты в переживании этой темы.

«Одолели ироды, иуды».

Готовность вывернуться наизнанку подстерегает всеотзывчивую русскую душу, не стиснутую ни внешними, ни внутренними границами, братающуюся со всем миром и уверенную, что именно этого ждёт от неё весь мир. Непредсказуемость – естественное состояние мира. Непредсказуемость – наш излюбленный козырь. Ветры перемен опустошают небосвод. Готовность к перемене фронта очищает совесть и опустошает душу.

«Не все предатели – но всё же; измена здесь, измена тут…»

Лейтмотив! То ли тебе дно, то ли покрышка. То ли пан, то ли пропал. То ли своё, то ли чужое. То ли мы спёрли, то ли у нас спёрли. То ли бытие, то ли небытие. То ли чудо, то ли беда.

«Живу предвкушением чуда, застыв у беды на краю. А рядом – заклятый Иуда готовит измену свою».

Какой развязкой может кончиться такое пребывание на грани? Возмездием. Окончательным и бесповоротным? Нет, горше: нескончаемым ожиданием возмездия. Или – возмездий, от которых не уйти. Предчувствием беды. Или бед, которым не будет конца.

Вот от этого «слёзно голосит» душа, без упоминания которой нет, кажется, у Мизгулина ни одного стихотворения. То жмётся душа… где? – в тесной и тихой квартире, то ищет дорогу... где? – в непролазной тайге. То зовёт Бога, то каменеет, разлучённая с Богом. И замирает в ожидании развязки.

Живут, в иные веря сроки,

Своей не ведая судьбы,

Жестоковыйные пророки,

Жестокосердные рабы.

И скудоумные витии

Опять предсказывают путь

Для нашей матушки России –

Куда-нибудь и как-нибудь...

Пусть кружит бес по бездорожью –

Найди свой храм, развей свой страх…

А в каждом храме – Матерь Божья

С младенцем Вечным на руках.

Завершается картина страны и мира. Сейчас появится у Мизгулина рядом со словом «душа» ещё одно всеразрешающее слово:

«Сердечко».

Горит сердечко у младенца, горит сердечко у мальчика, который стоит со свечкой у скорбной иконы. Пылает сердечко, болит, зовёт.

Поколение, прошедшее искус братоубийственной конкуренции, ищет, кому передать страну. И верит, что расплата уже состоялась – по их счёту. И надеется, что образумятся в будущем родные народу лукавые дураки и обозначатся нужные отечеству внятные дороги.

Print Friendly, PDF & Email